— Это
любопытное полотно. В единственном доступном мне полном каталоге его работ оно
не упомянуто. И не подписано, как видите. И все-таки установить авторство
совсем не сложно. Сейчас покажу. Беритесь за угол.
Он сдвинул к
краю скульптуру Родена, и мы опустили холст. Он наклонил картину, чтобы я мог
заглянуть на оборот. Несколько начальных штрихов наброска к новому портрету; в
нижней половине незагрунтованного холста столбиком нацарапаны какие-то имена и
цифры. Внизу, у самой рамы, проставлена общая сумма.
— Долги.
Видите? «Тото». Тото — это алжирец, у которого он покупал гашиш. — Кончис
указал на другую надпись. — «Збо». Зборовский.
Глядя на эти
небрежные, пьяные каракули, я ощутил простодушие начертавшего их; и страшное,
но закономерное одиночество гения среди обычных людей. Стрельнет у вас десять
франков, а вечером напишет картину, которую позже оценят в десять миллионов.
Кончис наблюдал за моим лицом.
— В музеях
эту сторону не показывают.
— Бедняга.
— Он мог бы
сказать то же самое о каждом из нас. И с большим основанием.
Я помог ему
повесить холст на место.
Он подвел
меня к окнам. Небольшие, узкие, закругленные сверху, центральные перекладины и
капители — из резного мрамора.
— Их я нашел
в Монемвасни. В каком-то домике. Я купил весь домик.
— Так
поступают американцы.
Он не
улыбнулся.
— Они
венецианские. Пятнадцатого века. — Взял с книжной полки альбом. — Вот. — Через
его плечо я увидел знаменитое «Благовещение» Фра Анджелико; и сразу понял,
почему колоннада показалась мне такой знакомой. И пол был тот же: выложенный
красной плиткой, с белой каймой по краю.
— Ну, что
вам еще показать? Эти клавикорды — очень редкая вещь. Настоящий Плейель. Не
модные. Но изящные. — Он погладил их, как кота, по блестящей черной крышке. У
противоположной стены стоял пюпитр. Чтобы играть на клавикордах, он не нужен.
— Вы еще
каким-нибудь инструментом владеете, г-н Кончис?
Взглянув на
пюпитр, он покачал головой:
— Нет. Это
просто трогательная реликвия. — Но по его тону не похоже было, что он тронут.
— Хорошо.
Ладно. Придется на некоторое время предоставить вас самому себе. Я должен
разобрать почту. — Вытянул руку. — Там вы найдете газеты и журналы. Или книги —
берите любую. Вы не обидитесь? Ваша комната наверху, и, если хотите…
— Нет, я
здесь побуду. Спасибо.
Он ушел; а я
снова полюбовался Модильяни, потрогал статуэтку Родена, побродил по залу. Я
чувствовал себя человеком, что стучался в хижину, а попал во дворец; ситуация в
чем-то идиотская. Прихватив стопку французских и американских журналов,
лежавших на столике в углу, я вышел под колоннаду. А вскоре — этого со мной
тоже не было несколько месяцев — попробовал сочинить стихотворение.
Златые корни с черепа-утеса
Роняют знаки и событья; маска
Ведет игру. Я — тот, кого
дурачат,
Кто не умеет ждать и наблюдать,
Икар отринутый, забава века…
* * *
Он предложил
закончить осмотр дома.
Мы очутились
в пустой, неприглядной прихожей. В северном крыле размещались столовая,
которой, по его словам, никогда не пользовались, и еще одна комната, более
всего напоминавшая лавчонку букиниста; книжный развал — тома заполняют шкафы,
кучами громоздятся на полу вместе с подшивками газет и журналов; на столе у
окна — увесистый, еще не распакованный сверток, видимо, только что присланный.
Он
приблизился ко мне с циркулем.
— Я кое-что
смыслю в антропологии. Можно померить ваш череп? — Протестовать было
бессмысленно, я наклонил голову. Тут и там покалывая меня иглами, он спросил: —
Любите читать?
Точно забыл
— хотя как он мог забыть? — что в Оксфорде я изучал литературу.
— Конечно.
— И что вы
читаете? — Он занес результаты измерений в блокнотик.
— Ну… в
основном романы. Стихи. И критику.
— Я романов
не держу.
— Ни одного?
— Роман как
жанр больше не существует.
Я
ухмыльнулся.
— Что вас
рассмешило?
— У нас в
Оксфорде так шутили. Если вы пришли на вечеринку и вам нужно завязать разговор,
первый вопрос должен быть именно таким.
— Каким?
— «Не
кажется ли вам, что роман как жанр больше не существует?» Хороший предлог,
чтобы потрепаться.
— Понимаю.
Никто не воспринимал этого всерьез.
— Никто. — Я
заглянул в блокнот. — У меня какие-нибудь нестандартные размеры?
— Нет. — Он
не дал мне сменить тему. — Зато я говорю серьезно. Роман умер. Умер, подобно
алхимии. — Убрал руку с циркулем за спину, чтобы не отвлекаться. — Я понял это
еще до войны. И знаете, что я тогда сделал? Сжег все романы, которые нашел в
своей библиотеке. Диккенса. Сервантеса. Достоевского. Флобера. Великих и малых.
Сжег даже собственную книгу — я написал ее в молодости, по недомыслию. Развел
костер во дворе. Они горели весь день. Дым их развеялся в небе, пепел — в
земле. Это было очищение огнем. С тех пор я здоров и счастлив. — Вспомнив, как
уничтожал собственные рукописи, я подумал, что красивые жесты и вправду
впечатляют — если они тебе по плечу. Он стряхнул пыль с какой-то книги. — Зачем
продираться сквозь сотни страниц вымысла в поисках мелких доморощенных истин?
— Ради
удовольствия?
—
Удовольствия! — передразнил он. — Слова нужны, чтобы говорить правду. Отражать
факты, а не фантазии.
— Ясно.
— Вот зачем.
— Биография Франклина Рузвельта. — И вот. — Французский учебник астрофизики. —
И вот. Посмотрите. — Это была старая брошюра «Назидание грешникам. Предсмертная
исповедь Роберта Фулкса, убийцы. 1679». — Нате-ка, прочтите, пока вы тут. Она
убедительнее всяких там исторических романов.