Ярлыки

18+ 2 Стенберг 2 А. Ступин Абраксас Аксели Галлен-Каллела Александр Петросян Александр Тышлер Алексей Юпатов астролоХия Атласы и карты Боги и приближенные Борис Михайлов Василий Кандинский Василий Шульженко Вася Ложкин Виктор Пивоваров Владимир Дудкин Владимир Любаров Владимир Татлин Владимир Яковлев Володимир Лобода Гелий Коржев Гермес/Меркурий Дизайн & ART Дмитрий Бальтерманц Дмитрий Краснопевцев Дьявол Евгений Бутенко Живопись Здоровье Иван Крамской Игральные карты История Кадр! Казимир Малевич Карл Юнг Кино Кузьма Петров-Водкин Лазарь Лисицкий Лаокоон Лёня Пурыгин Луна Люди Маньеризм Междуречье/Вавилон Меламид и Комар Микалоюс Чюрлёнис Мифология Михаил Клочков Михаил Шемякин моей камерой На бумаге Наука / около науки / Tech Не наука. Критика Никита Поздняков Николай Вечтомов Николай Калмаков Павел Филонов Парис Пётр Дик Религии ретро/старина Роман Минин Селена / Диана / Артемис Серапис символы Собаки & Co Солнечная система Солянка социум СПИД СССР-РФ Стихии Таро Тень ТРИВА фашизм Физиогномика Философия Церера / Деметра Цугухару Фудзита ШЗ Элевсинские мистерии Эрик Булатов Этника Afarin Sajedi Agostino Arrivabene Al Johanson Alberto Giacometti Albrecht Durer Alex Gross Alfred Kubin Ami Vitale Anders Krisár Andre Kertesz Andre Masson Andreas Feininger Andreas Gursky Andrew Wyeth Andy Kehoe Andy Lee Annie Leibovitz Anthony Freda Anton Corbijn ART - неформат Arthur Tress Austin Osman Spare Basil Ivan Rakoczi Beautiful Earth Bernard Buffet Bill Brandt Björk Bolesław Biegas Brassaï Burial Burton Pritzker Canaletto Cars Caspar David Friedrich Charles Le Brun Daniel Martin Diaz Daniel Richter David Alan Harvey David Hockney David Salle David Sims Davide Bonazzi Death Diego Rivera Diego Velazquez Diego Velázquez Dolk Lundgren Dorothea Lange Edvard Munch Edward Hopper Egon Schiele Elihu Vedder Elliott Erwitt Ernst Haas Ernst Stöhr Erwin Olaf Ethan Murrow Eyvind Earle Federico Babina Ferdinand Hodler Ferenc Pinter Fernand Leger Francesc Català-Roca Francesco Clemente Francis Bacon Francis Picabia Francisco Goya Franco Gentilini François Rabelais František Kupka Franz Mark Franz von Stuck Fred Martin Frédéric Benrath Freeman John Dyson Frida Kahlo Fun Geoffroy De Boismenu Georges Braque Georges Seurat Gil Elvgren Gilbert & George Giorgio de Chirico Giorgio Morandi Giotto di Bondone Giuseppe Maria Mitelli Gustave Dore Gustave Moreau Hans Baluschek Hans Burgkmair the Elder Hans Christian Andersen Hans Giger Heckel Jürgen Helmut Newton Hendrick Goltzius Henri de Toulouse Lautrec Henrik Knudsen Henry Darger Herb Ritts Herluf Bidstrup Hilma af Klint Hokusai Humor Irving Amen Irving Penn Jacek Yerka Jack Kerouac Jacques Henri Lartigue Jake Baddeley Jan Saudek Jan Vermeer Jared Lim Jean Fautrier Jean-François Millet Jean-Michel Basquiat Jeff Wall Jheronimus Bosch Jimm Carrey Joan Miro Joe Tilson Joel-Peter Witkin Johann Heinrich Füssli Joseba Eskubi Juan Gris Juan Martinez Bengoechea Juha Arvid Helminen Jules Dupré Julius Diez Kalle Gustafsson Kathe Kollwitz Keith Haring Ken Currie Kurt Schwitters Leah Saulnier Lee Miller Leonardo Da Vinchi Leonora Carrington Lewis Wickes Hine Loui Jover Lucas Zimmermann Lucian Michael Freud Lucien Lévy-Dhurmer Lucio Fontana Luigi Bussolati Lyonel Feininger Man Ray Marcel Duchamp Mark Rothko Masahisa Fukase Massive Attack Matthew Barney Matthew Rolston Maurits Cornelis Escher Max Ernst Mikael Jansson Mitch Dobrowner Music Neo Rauch New York Nick Knight Nick Veasey Nicolas de Staël No respect OBEY Occult Oscar Dominguez Oscar Howe Otto Dix Outmane Amahou Pat Perry Paul Cadmus Paul Cézanne Paul Delvaux Paul Laffoley Peter Keetman Pierre Soulages Pieter Bruegel de Oude Pilar Zeta Powell Survey Radu Belcin Ralph Gibson Randy Mora Ray K. Metzker Remedios Varo Renato Guttuso René Magritte Ricardo Cavolo Richard Estes Richard Prince right life Robert Del Naja Robert Longo Roberto Matta Roy Lichtenstein Ryan Hewett Sam Abell Santa Muerte Saul Bass Sebastião Salgado Sergio Toppi Sigmar Polke Simon Larbalestier Simone Martini Sophisticated Stanley Kubrick Stanley Milgram Stars Steve Mills Storm Thorgerson style The look Theodor Kittelsen Timothy Leary Tom Deininger Toni Schneiders TOP's Travel Travis Collinson Universe Vaughan Oliver Vincent van Gogh Wayne Thiebaud Werner Schnelle Wilhelm Sasnal Willi Sitte William Barry Roberts William Blake William Conger William Eggleston Wolfgang Paalen X-files Yayoi Kusama Zaha Hadid Zichy Mihaly ψ

Стихии : ВОЗДУХ




Конспект книги Гастона Башляра "Грезы о воздухе. Опыт о воображении движения".

***


ВЕРТИКАЛЬНЫЙ ДИНАМИЗМ. ДВИЖЕНИЕ.

«Когда Господь решил сотворить коня, он призвал Южный ветер и сказал ему: "Я хочу извлечь из твоего лона новое существо, так сгустись же и лиши себя текучести". И послушался ветер. Тогда Господь взял щепоть этого элемента, подул сверху, и появился конь».

ВОЗДУХ : INTRO

Чистый воздух есть сознание свободного мгновения, мига, открывающего будущее. И ничего больше. Запахи — это вереницы ощущений; даже в их телесности есть некая непрерывность. Не бывает запахов дискретных. Чистый воздух, напротив, производит впечатление молодости и новизны (р. 260): «Он медленно впивал воздух ноздрями, как бы проверяя его качества, словно тот, кто смакует непривычный воздух в новой стране». Мы бы посмели сказать: новая пустота — это новая свобода, ведь в этом непривычном воздухе нет ничего экзотического, хмельного и упоительного. Климат творится воздухом чистым, сухим, холодным и пустым.
Сижу здесь, вдыхая
Воздух воистину райский,
легкий, светлый и золотой
какой иногда нисходит
разве что с самой луны...
---
В главе «Дух тяжести» (Заратустра) Ницше к тому же говорит: «Кто научит однажды людей летать, сдвинет с места пограничные камни: все пограничные камни сами взлетят у него на воздух, землю вновь окрестит он именем "легкая"» . «Барьеры существуют для тех, кто не умеет летать», — сказал в том же духе Джордж Мередит.
Для материального воображения полет — это не механизмы, которые надо изобрести, это материя, которую необходимо преобразить, фундаментальная основа трансмутации всех значимостей. Наша суть должна перестать быть земной и стать воздушной. И тогда она сделает легким все земное. Земля как часть нашего тела станет «легкой».
---
В действительности воздух для Ницше — это сама субстанция нашей свободы, субстанция сверхчеловеческой радости. Воздух — это своего рода преодоленная материя, подобно тому как радость у Ницше — преодоленная человеческая радость. Земная радость — это изобилие и тяжесть; водная радость — это вялость и покой; огненная радость — любовь и желание; воздушная радость — свобода.
Выходит, что воздух у Ницше — субстанция странная: это субстанция без субстанциальных качеств. Стало быть, она может характеризовать существо как адекватное философии тотального становления. В царстве воображения воздух освобождает нас от грез субстанциальных, интимных, «способствующих пищеварению». Освобождает он нас и от привязанности к материям: значит, он — материя нашей свободы. Воздух ничего Ницше не приносит. Он дает именно ничто. Воздух наполнен неувядаемой славой этого Ничто. Но разве ничего не давать не означает наилучшего из даров? Великий даритель с пустыми руками избавляет нас от желаний протянутой руки. Он приучает нас ничего не принимать, а, следовательно, все брать самим. «Разве даритель не должен отблагодарить того, кто соизволил взять?» — спрашивает Ницше. Впоследствии мы подробнее рассмотрим, как материальное воображение воздуха у Ницше уступает место динамическому воздушному воображению. Но в этот момент мы начинаем понимать, что воздух — истинная родина хищника. Воздух — это беспредельная субстанция, которую пересекают стрелой, с агрессивным и победоносным ощущением свободы, как молния, орел или стрела, как повелительный и надменный взгляд. По воздуху средь бела дня несут жертву. И не прячутся.
---
Какие качества воздуха обычно являются в наибольшей степени субстанциальными для материального воображения? Запахи. Для определенных типов материального воображения воздух — прежде всего — основа для запахов. Запах в воздухе как бы уходит в бесконечность. Для Шелли воздух — бесконечный цветок, цветочная эссенция всей земли. Весьма часто о чистоте воздуха мы грезим как о духах, сразу и благоуханных, и с пригарью; о тепле его мы грезим как о смолистой пыльце, как о теплом и сахаристом меде. А вот грезы Ницше о воздухе сводятся к его тонизирующему характеру: это холод и пустота.
Настоящему ницшеанцу нос должен доставлять блаженную уверенность в том, что в воздухе нет ароматов, — нос должен свидетельствовать о безграничном счастье, о блаженном осознании «ничего-не-ощущения». Воздух — гарант небытия запахов. Обоняние, которым Ницше столь часто гордится, дано не для того, чтобы идти на запах. Сверхчеловеку оно дано для того, чтобы он удалялся, почуяв малейший признак отсутствия чистоты. Ницшеанец не может находить удовольствие в запахах.
Благодаря морозу воздух обретает агрессивные свойства, он проникается «радостной злостью», в которой проявляется воля к власти, к реагированию на холод, в верховной свободе холодности, когда воля холодна.
Холод, безмолвие и высота — вот три корня одной и той же субстанции. Подрезать один корень означает уничтожить жизнь ницшеанца. К примеру, холодному безмолвию необходимо быть еще и высокомерным; если этого третьего корня нет, остается тишина затхлая, злобная и земная. Такое безмолвие не дышит, а значит, не наполняет нашу грудь воздухом высот. Совершенно аналогично, завывающий борей показался бы Ницше всего лишь зверем, которого надо укротить, заставить умолкнуть. Холодный же ветер высот есть существо динамическое, он не воет и не бормочет, он молчит. Наконец, если бы претендентом на обучение нас молчанию стал тепловатый воздух, мы бы отметили, что ему не хватает агрессивности. Безмолвию нужен холод наступательный. Как мы видим, стоит убрать один атрибут — и троякое соответствие нарушается.
---
Брось все тяжести в пучину!
Все забудь, человек!
Искусство забвенья божественно!
Хочешь воспарить,
хочешь в выси обретаться —
брось тяжелейшие тяжести в море!
Вот море, так брось же себя в это море!
Искусство забвенья божественно!

В отличие от «морской» психики, здесь речь идет не о том, чтобы окунуться в море ради обретения молодости силою воды. Речь идет о том, чтобы бросить подальше от себя все свое бремя, всю свою скорбь, все свои угрызения совести, все наше злопамятство, все, что в нас глядит в прошлое, — речь идет о том, чтобы бросить в море всю свою отягощающую суть, чтобы она исчезла навсегда. Так мы устраним тянущего нас вниз двойника: того, который в нас является землею, тягостным интимным прошлым. И тогда воссияет наш воздушный двойник. И тогда мы восстанем, вольные, как воздух, и выберемся из темницы своей собственной скрытности. Внезапно мы станем искренними сами с собой.


ВОЗДУХ : ПОЛЕТ

Психология воздушной стихии наименее «атомистична» из всех четырех психологии, изучающих материальное воображение. По сути своей, она векторна. Любой воздушный образ в действительности обладает неким будущим, он имеет вектор взлета.
---
Итак, вот человек-аэростат, «воскрешаемый человек»: у него будет утолщенное, широкое и крепкое туловище, «каркас воздушного судна», — и полетит он, «по собственной воле наполняя вакуумом свой громадный пневматический кишечник и оттолкнувшись ногой от земли, взяв за основу то, чему инстинкт развивающегося организма учит человека в сновидениях».
---
Мы можем постулировать следующий принцип: в мире грез не потому летают, что имеют крылья, а потому считают себя крылатыми, что летают. Крылья — это лишь следствие. Принцип онирического полета гораздо глубже. Именно этот принцип и предстоит обнаружить воображению стихии воздуха.
---
Если в онирическом полете мы опускаемся на землю, то новый импульс немедленно возвращает нам воздушную свободу. На этот счет мы не испытываем ни малейшей тревоги. Мы прекрасно чувствуем, что сила принадлежит нам, и знаем секрет, приводящий ее в действие. Возвращение на землю нельзя назвать падением, ибо мы уверены в упругости приземления. Всякий грезовидец онирических полетов обладает этой уверенностью в упругости. Кроме того, он ощущает свободный отскок, лишенный целесообразности и конечной цели. Возвращаясь на землю, грезовидец, этот новый Антей, вновь обретает легко и неизменно находимую, упоительную энергию. Но на самом деле его полет подпитывается не землей. Если миф об Антее зачастую толкуют как миф о матери-земле, то объясняется это могуществом и преобладающим характером воображения земной стихии. А воображение стихии воздушной, наоборот, часто бывает слабым и замаскированным.
---
Зачастую видение хлопающих крыльев — лишь элемент грезы о падении. Мы защищаемся от головокружения, размахивая руками, и такая динамика может вызвать ощущение крыльев на плечах. Но естественный онирический полет, полет позитивный, представляющий собой наше ночное творение, не ритмизован, — в нем есть непрерывность и историчность порыва, его стремительно создает динамизированное мгновение. А значит, единственная рационализация образа крыльев, которую можно согласовать с динамическим первоопытом, — это крылья на пятках, «воздушные плавники» ночного странника Меркурия.
И наоборот, «плавники» Меркурия — не что иное, как динамизация пяты.
---
Пусть Гермеса называют богом: перед тем, как взлететь в небеса, он прилаживает пяточные крылья к щиколоткам: prímum pedibus talaria nectit// AureaD, — говорит Вергилий».
---
Крылышки Меркурия — это крылья человеческого полета. Их интимный характер настолько глубок, что можно сказать, что они сообщают нам сразу нечто и от полета, и от неба. Кажется, будто мы находимся в какой-то летящей вселенной или летящий космос проявляется в глубинах нашего существа.
---
Если один из изначальных страхов — когда мы вспоминаем их последовательность — есть страх падения; если самая большая — физическая и моральная — ответственность человека есть ответственность за свою вертикальность, то насколько же сновидение, выпрямляющее, динамизирующее нашу прямизну, натягивающее лук нашего тела от пяток к затылку, избавляющее нас от нашего веса, дающее нам первое и единственное переживание воздушной стихии, — насколько же такое сновидение должно быть целебным, ободряющим, чудесным и волнующим! Какие же воспоминания суждено ему оставить в душе, которая умеет сочетать ночные впечатления с дневными поэтическими грезами!
---
Согласно же нашему личному опыту, чтобы как следует заснуть, необходимо отыскать основную стихию нашего бессознательного. Точнее говоря, нам необходимо спать в собственной стихии. Хороший сон наступает от укачивания или от ощущения несомости, и воображению прекрасно известно, что несет нас или укачивает что-то, а не кто-то. Во сне мы становимся бытием единого Космоса; нас укачивает вода, нас уносят сами небеса, уносит воздух, которым мы дышим, — уносит в ритме нашего дыхания. Вот они, сны детства или, во всяком случае, спокойный сон юности, когда ночная жизнь столь часто становится приглашением к путешествию, к бесконечному путешествию. Сирано де Бержерак в «Предисловии к комической истории государств и империй на Солнце» пишет: «В самом счастливом возрасте я засыпал — и казалось, что, став легким, я возносился к облакам...»
---
В «Потерянном рае» Мильтон изображает своеобразную растительную сублимацию, которая в продолжение своего роста готовит череду яств, становящихся все более эфирными:
«Так от корня взмывает более легкий зеленый стебель; от стебля исходят более воздушные листья; наконец, совершенный цветок испускает свои ароматы. Цветы и их плод, пища человека, постепенно становясь все более эфирными по некоей шкале, устремляются к духам жизненным, животным, интеллектуальным; они порождают сразу жизнь и чувство, воображение и рассудок, а из всего этого душа получает разум... Может прийти эпоха, когда люди станут причастными ангельской природе, когда для них не будет существовать ни неприятной диеты, ни слишком легкой пищи. Возможно, напитанные сим телесным питанием, тела ваши смогут, наконец, превратиться в сплошной дух; они усовершенствуются с течением времени и — подобно нам — полетят на крыльях в Эфир»
---
Возьмем, например, его «Освобожденного Прометея». Довольно скоро мы поймем, что это — Прометей воздушный. Если этот титан прикован к горной вершине, то именно для обретения жизни небес. Он стремится ввысь всем напряжением собственных цепей. Динамика его стремлений совершенна.
---
Так человек пытается разорвать свои цепи, чтобы узнать, какой порыв дарует ему свободу. Но ошибаться тут не следует: позитивным действием является именно освобождение. Оно-то и знаменует превосходство интуиции воздуха над земной и «твердой» интуицией цепей. Преодоление такого головокружения, сама цепь, содрогающаяся от порыва к свободе, — вот в чем смысл прометеевского динамизма.
---
Итак, духовная жизнь характеризуется своей главенствующей операцией: она стремится к росту и возвышению. Она инстинктивно ищет высоты.
---
Иначе говоря, поэтические образы являются операциями человеческого духа в той мере, в какой они даруют нам легкость, поднимают, возвышают нас. Они имеют лишь одну ось координат: вертикальную. По сути своей, они воздушны. Если хотя бы одному образу в стихотворении не удается выполнить эту функцию облегчения, стихотворение рушится, человек возвращается к своему рабству, и цепи опять начинают ранить его.
---
Принцип непрерывности динамических образов воды и воздуха и есть не что иное, как онирический полет. Следовательно, как только мы поймем глубинный смысл блаженства от укачивания и подойдем к нему с позиции легкости онирических путешествий, воздушное странствие покажется нам несложным трансцендированием плавания по волнам: существо, укачиваемое в колыбели, висящей совсем рядом с землей, теперь укачивается материнскими руками. Теперь в нем реализуется превосходная степень блаженства от укачивания — блаженство от несомости. А значит, мы без труда поймем, что все образы воздушного странствия являются образами нежности. Если сюда и подмешивается сладострастие, то лишь как отзвук, как нечто смутное и нежное. Грезовидца воздушной стихии никогда не терзают страсти, его никогда не уносят бури и аквилон, или, во всяком случае, он всегда ощущает себя в хранящей ладони, в покровительствующих руках.
---
Аналогично лодке, плавучий остров — весьма распространенное феерическое зрелище для психики, посвященной воде, — преображается для воздушной психики в подвешенный остров.
---
У неба нет берегов, так как вознесение не знает препятствий.
---
Все несет нас к высотам, к облакам, к свету, к небу, ибо летит сама наша сущность, ибо в нас есть нечто от полета. Как мы видим, ветер находится в облаке, а облако — субстанция ветра, облако в самой своей субстанции содержит принцип воздушной подвижности. Подвижность — это само изобилие легкой субстанции.
---
Все воздушные существа прекрасно знают, что летит именно присущая им субстанция, естественно, без усилий, без движений крыльев. Они «пьют ветер собственной скорости» . Бессмертно в нас именно движение, а не субстанция — «движение может превращаться, но не может умирать».
---
Если исходить из того, что образы воздушных форм бедны и неустойчивы по сравнению с формами земными, то воздушное воображение покажется улетучивающимся; поэтому все «философы-позитивисты» и рисовальщики реального задорно смеются над ним. Ситуация меняется, как только мы пожелаем наделить воображение его динамическим смыслом. Если образы в небесах бедны, то зато движения свободны. А ощущение свободы само по себе материализует больше изумительных образов, нежели все воспоминания «об утраченном времени». Такое впечатление присуще самим основам проективной психологии, психологии, наполняющей будущее содержанием. «Воздушная свобода» говорит, освещает и летит. Она, стало быть, проецирует тройственный союз звучного, прозрачного и подвижного.
---
слово «полет» есть слово, «в котором все обращается к чувствам»
---
Хочу подпрыгнуть,
Чтоб ненароком
Небес достигнуть
Одним наскоком!
Вот что желанье
Мое и страсть.
---
Когда же Эвфорион разбивается о землю, падение не отменяет триумфа скачущего существа. Кажется, будто при падении Эвфорион делится на части, будто две объединившиеся в его природе стихии разделяются и каждая возвращается к собственным истокам: «Все телесное вскоре исчезает. Ореол в виде кометы возносится к небу, на земле остаются лира, туника и плащ».
---
Сам ритм отталкивания стопы от земли мог, кроме прочего, лежать в основе музыкального ритма. Андре Шеффнер видит, как в первобытном танце объединяются мифы о братстве земли и о порыве произрастания. Одно из начал танца «состоит в том, что землю-мать топчут, и прыжки будут настолько высоки, насколько высоко поднимется растительность: речь здесь идет о весенних символах, об обрядах плодородия — «Весна Священная» изобилует подобными ритуальными притаптываниями почвы: возможно, таким и был изначальный смысл таких топтаний и прыжков». Человек — когда он молод — хочет в своем порыве и плодородии произрасти из земли в небо. Прыжок представляет собой перворадость.
---
Я ощутил себя... И окрыленный
Весной цветущей — розовой, зеленой,
Я начал собирать ее подарки
В букет душистый, пышный, нежный, яркий
Вот он, букет небесных цветов. Чтобы собрать их, необходимо вознестись. «Насколько легок, настолько свободен»: эти два прилагательных сочетаются до такой степени традиционно, что мы забываем о регулярном характере их союза. Только динамическое воображение может истолковать нам эту синонимию. Эти два впечатления возникают из одного и того же тропизма воздушного воображения. Как мы видим, это именно тот тропизм, уранотропизм (направленность в небо) онирического полета, который влечет всех грезовидцев воздушной стихии.


ВОЗДУХ : КРЫЛЬЯ

Мы выдвигаем следующий тезис: если птицы вызывают в нас такой могучий порыв воображения, то происходит это не из-за их яркой расцветки. Изначально прекрасен в птице именно полет. Для динамического воображения полет — первообраз красоты. Красоту же оперения мы видим лишь тогда, когда птица садится на землю, когда для грез она перестает быть птицей. Можно утверждать, что существует воображаемая диалектика, отделяющая полет от цвета, а движение от украшения. Нельзя иметь все сразу: невозможно быть одновременно и жаворонком, и павлином. Павлин — в высшей степени земное  существо. Это музей минералов. Чтобы довести наш парадокс до крайности, нам следует продемонстрировать, что в царстве воображения полет должен создавать свойственный ему цвет. И тогда мы заметим, что воображаемая птица, летающая по нашим грезам и искренним стихам, не может быть пестрой. Чаще всего она бывает голубой или черной: она взлетает или опускается.
Сложные цвета мелькают: так расцвечены движения, напоминающие порхание бабочек. Мы не находим их в могущественных грезах, продолжающих основополагающие сновидения. Бабочка появляется в грезах забавных, в стихах, чья цель — поиски живописного в природе. В подлинном мире грез, где полет — движение, сплошное и упорядоченное, бабочка — смехотворная случайность: она не летает, а порхает. Летать ей мешают слишком красивые и большие крылья.
---
«Существеннейший атрибут летания — крыло накладывает идеальную печать совершенства почти на все существа. Наша душа, ускользая от оболочки плоти, удерживающей ее в этой низшей жизни, воплощается в тело славы — более легкое и стремительное, чем птичье».
---
«Сила крыла по природе способна поднимать и нести тяжелое к высотам, где обитает племя богов. Из всего, чем владеет тело, наиболее причастны божественному крылья»
---
Как раз потому, что мы переживаем в воображении счастливый полет, производящий на нас впечатление юности; как раз из-за того, что онирический полет — вопреки всем догмам классического психоанализа — зачастую бывает сладострастием чистоты, мы и приписываем столько нравственных качеств птице, рассекающей крылами дневное небо у нас на глазах. Здесь можно поразмыслить над весьма отчетливым примером символа или, точнее, символической силы, существующей до образов. Уже в бессознательном все разнородные впечатления легкости, живости, молодости, чистоты, нежности взаимно обменялись символическими значимостями.
---
Можно сказать, что в царстве воздушного творческого воображения тело птицы соткано из окружающего ее воздуха, а ее жизнь состоит из увлекающего ее движения. Стало быть, воображению присущи сразу и материалистичность, и динамизм, но вещизмом оно не страдает. Ведь оно не рисует, оно переживает абстрактные значимости.
---
Если птица летает, то потому, что она сопричастна легкому воздуху. Вообразите птицу, называемую Стеллино, которую притягивает планета Меркурий, так что она поднимается в высочайшую область воздуха ради того, чтобы поклоняться этому небесному телу .
---
Стеллино — птица столь чистая, что она поклоняется наиболее чистым зонам нашей атмосферы и взлетает в них одной лишь силой своей легкой субстанции.
---
«Но не все, что с крыльями, — птицы». Летучая мышь в крылатой космологии Виктора Гюго — существо проклятое и воплощение атеизма. Она находится в самом низу лестницы существ, ниже филина, ворона, грифа и орла (Виктор Гюго. «Бог»).
---
Уловка художника, заменившего полет плаванием, представляется нам наиболее интересной ее чертой, ибо мы уже видели, что для определенных типов воображения характерна непрерывность перехода от плавания к полету, но нет непрерывности перехода от полета к плаванию. Крыло, по своей сути, принадлежит стихии воздуха. Хотя в воздухе и плавают, в воде не летают. Воображение может продлевать в воздухе свои водные грезы, но не может затем осуществить воображаемый переход в обратном направлении. Именно этим, стало быть, и объясняется то, что художники подсознательно переживают упорядоченную преемственность динамического воображения и пользуются грезами о плавании, внушая зрителю представление о полете.
---
Полет МЫСЛИ. И как динамически не прочувствовать странствующую мысль в таком месте: «Куда же ты направилась, о мысль?
---
Восхитительные образы подводят нас к пониманию того, что для летающего воображения именно полет увлекает за собой мироздание, вызывает движение ветра, придает воздуху собственную динамическую сущность. Так, Блейк писал: «Морская птица воспринимает зимнюю бурю как одеяние для тела»В. Как тут не ощутить динамически, что птица одета в собственный вихревой след, словно в плащ? И разве не этот развевающийся плащ раздувает бурю? Мифологические существа дышат бурей, буря у них в устах. У Блейка же буря-творится всем телом. Морская птица является существом бури по самой своей сути; она — динамический центр бури.
---
Для Блейка полет выражает свободу мира. Поэтому динамизму воздуха наносит оскорбление вид птицы-пленницы. В стихах, продолжающих вторую часть «Пророческих книг», читаем следующее волнующее двустишие:
Малиновка в клетке
Повергает в ярость все небо (р. 305).
Выходит, что птица и есть олицетворение вольного воздуха. Вспомним, что немецкий язык восстанавливает права птицы в поговорке о свободе. Немцы выражаются не эллиптически: «свободен, как воздух», но именно «свободен, как птица в воздухе», «frei wie der Vogel in der Luft».
---
Вот, к примеру, отрывок из Аннунцио, где жаворонок поначалу кажется всего лишь метафорой, но у нас создается впечатление, что от этой метафоры вся страница проникается воздушной и асцензиональной значимостью:
Все вечернее небо оглашалось отзвуками
чудесного хора жаворонков...
................................................................
Это была торжественная песнь крыл и гимн оперений,
безбрежнее, чем серафическая музыка... Симфония вечерней
молитвы всей окрыленной весны...
(Симфония) взлетала и возносилась без пауз (как поднимается
и поет жаворонок). И постепенно, вместе с пением лесного
псалма, зазвучала музыка криков и отголосков, превращавшихся
в гармонические ноты под непостижимым воздействием
отдаленности и поэтичности...
... И звон колоколов доносился как будто с голубых гор1.
Из всех этих диссонирующих шумов оживленного леса, благодаря «преображению», осуществленному жаворонком в тихий вечер, рождается единство звучания, музыкальная вселенная, взлетающий гимн.
---
Люди в своем онирическом полете торжествуют над ползучей плотью.
---
Приверженец воздушной стихии, по Блейку, никогда не утихомирится. Он остается энергией. Он и есть — энергия выражения.
---
Жаворонок — это струя шеллианской сублимации: он легок и невидим. Он — отрыв от земли, мгновенно становящийся триумфальным; в крике его нет ничего блейковского. Он — не освобождение, а молниеносная свобода. Во всех звуках его пения — трансцендентно окрашенные отзвуки. Мы начинаем понимать, отчего Жан-Поль сделал девизом жаворонка слова: «Ты поешь, следовательно, летишь» (Le Jubilé, Trad., p. 19). Кажется, будто интенсивность этого пения растет по мере того, как поднимается птица.
---
Уже в нескольких метрах от земли жаворонок «рассыпается» в солнечных лучах: его образ вибрирует так же. как и его трели; мы видим его исчезновение в свете.
---
Она не выражает радость мироздания, она ее актуализует, распространяет. Когда мы слушаем жаворонка, воображение постепенно динамизируется, пропадает всякое томление, исчезает даже тень грусти. Эта тень, называемая Шелли тенью грусти или меланхолии (shadow of annoyance), — что она такое, как не тоска, которая все еще дремлет в старинном французском слове, перешедшем в иностранный язык?А Кто же не ощущал эту «annoyance» холодным утром, одиноко бредя по освещенной солнцем равнине? Эту тоску разгоняет только песнь жаворонка.
---
Теперь становятся понятными первые строки стихотворения: «Птицей ты никогда не был!.. О ты, радостный дух». Реальное существо ничему нас научить не может; жаворонок — «чистый образ», чисто духовный образ, обретающий жизнь лишь в воздушном воображении, становясь центром метафор воздуха и вознесения. Мы видим, что есть смысл говорить о «чистом жаворонке» совершенно так же, как мы говорим о «чистой поэзии». Чистая поэзия не может брать на себя задачи описания, задачи, которые ставятся в пространстве, наполненном прекрасными предметами. Ее чистые объекты должны быть неподвластны законам репрезентации. Чистый поэтический объект, следовательно, должен вбирать в себя сразу и весь субъект, и весь объект. Чистый жаворонок у Шелли, со своей бестелесной радостью (unbodied joy), представляет собой сумму радости субъекта и мироздания. Нам смешно было бы говорить о ничьей зубной боли. Но ни одна поэтическая душа не будет смеяться над этой «бестелесной радостью», над радостью расширяющейся вселенной, вселенной, которая растет и поет1. «Жаворонок, — утверждает Мишле, — уносит на небо земные радости».
Воспевая надежду, жаворонок творит ее. Потому-то Леонардо да Винчи считает его провидцем и целителем: «Говорят, что если жаворонка поднести к больному, который должен умереть, птица отвернется... Но если больному предстоит выжить, птица не будет отводить от него глаз, и благодаря ей недуг пройдет»


ВОЗДУХ : ПАДЕНИЕ

Если мы подведем сравнительный итог метафор падения и метафор вознесения, мы будем поражены, насколько количество первых больше. Даже оставив в стороне моральную жизнь, мы заметим, что метафоры падения подкреплены неоспоримым психологическим реализмом. Все они продолжают одно из психических впечатлений, оставляющее неизгладимые следы в нашем подсознании: страх падения, первострах. Как составную часть мы обнаруживаем его в весьма разнообразных страхах. Именно он составляет динамический элемент в страхе темноты; беглец ощущает, как у него подкашиваются ноги. Чернота и падение, падение в черноту — постановщики несложных драм для бессознательного воображения.
---
Чтобы вообразить головокружение, нужно вернуть его философии мгновения, необходимо уловить его тотальный дифференциал в момент, когда мы совершенно невластны над собственным существом. Вот оно, молниеносное становление. Чтобы представить себе его образы, следует воссоздать в себе психологию пораженных громом ангелов. Падение должно включать все свои смыслы в одно и то же время: в одно и то же время оно должно быть и метафорой, и реальностью.
---
Ни одна динамическая метафора не формируется по направлению к низу, ни один воображаемый цветок не цветет «вниз».
---
Истинное направление производства образов заключается в подъеме, позитивном действии динамического воображения.
---
И вот если мы рассмотрим принцип динамического воображения роста, если, следовательно, мы будем анализировать рост не в геометрическом и не в абстрактном аспекте, мы осознаем, что расти всегда означает поднимать. Одни в своей воображаемой жизни поднимают предметы с трудом — это люди земной стихии. Другие поднимают их на удивление легко — это обитатели воздуха. При помощи воображения земли и воздуха как стихий можно описать почти все грезы растущей воли. В царстве образа все растет.
---
Бездна незрима, а ее темнота не является причиной ужаса. Зрение совершенно непричастно образам. Пропасть выводится из падения. Образ же — производная движения.
---
Я падаю, следовательно, под ногами у меня разверзается бездна. Я падаю не останавливаясь, значит, глубина пропасти неизмерима. Мое падение и создает бездну, а вовсе не бездна — причина моего падения.
---
Видение обычно возвращает счастливых людей на их воздушную родину, а меня оно увлекает во тьму. Самый несчастный из всех — тот, чьи грезы тяжелы! Несчастен тот, чьи видения больны бездной.
---
Чувствительности необходима некая мутация, превращающая нас в существа менее земные, более воздушные, более гибкие, менее  сопряженные с четкой формой.
---
«И пока я вот так с тобою говорил, не ощутил ли ты, как твой ум пронзила некая мысль, касающаяся материального могущества речей? И разве каждое слово — не творимое в воздухе движение?»
---
....... чем больше «выговоренная» душа будет падать, тем фантастичнее будут картины, открывающиеся ей в полете. Чтобы воспринимать видения при каждом приглашении к путешествию, душа — как правило — должна быть подвижной; она должна быть устремлена вниз, чтобы находить образы черной бездны, образы, которые обыденное и рациональное видение в высшей степени неспособно внушить.
---
С самого начала рассказа, еще до начала ужасающего повествования и до изъяснения объективных причин ужаса, автор старается вызвать ощущение головокружения у двоих собеседников — и у говорящего, и у слушающего. Эта общность головокружения является первой пробой объективности. Начиная со второй страницы рассказа головокружение становится настолько сильным, что рассказчик даже написал: «Я безуспешно пытался освободиться от мысли о том, что ярость ветра подвергала опасности само подножие горы». Головокружение переходит от кинестезии к мыслям, кинестетическое ощущение головокружения сопровождается мыслью о чрезвычайной подвижности. Выходит, ничего устойчивого нет, даже гора неустойчива.
---
Эта тяжесть воздушной материи, погрузившейся во мрак, позволит нам лучше ощутить вес «тяжелых нависших облаков». Острее почувствовав этот стародавний образ «тяжелых облаков», свинцового неба без просветов, мы ощутим, как действует «парадоксальный закон всевозможных чувств, основанных на страхе», закон, который Эдгар По хотя и упоминает , но подробно не объясняет, — закон, представляющийся нам синтезом тревоги и падения, субстанциальным, т.е. осуществленным в нашей субстанции, союзом того, что нас угнетает, и того, что нас страшит. И тогда окружающий нас воздух, которому полагалось бы вывести нас на свободу, превращается в нашу темницу, в тесный застенок, атмосфера становится тягостной. Ужас прижимает нас к земле. «Воображение мое работало настолько лихорадочно, что я и на самом деле верил, будто над этим жилищем и поместьем нависла особая атмосфера, присущая этому дому и ближайшим его окрестностям, — атмосфера, у которой не было ничего общего с воздухом небес, но которая состояла из испарений чахлых деревьев, сероватой кладки крепостных стен и молчаливого пруда, — таинственная и зловонная дымка, едва заметная, тяжелая, вялая и свинцовая».
---
Нужно ли подчеркивать, что вытягивающееся пламя — греза определенных типов воображения, сочетающих в себе землю и воздух? Оно динамически удлиняется, и воображение видит его в активном вытягивании. И тогда пламя представляет собой составной образ взлета и отрыва. Легкий набросок этого динамического образа мы заметим в следующем абзаце из Сирано: «Например, когда умирает растение, животное или человек, их души поднимаются ввысь, но не угасают (чтобы воссоединиться с массой света), подобно тому как вы видите, что туда же стремится заостренное пламя свечи, несмотря на то, что у основания его держит свечное сало»
---
Падение ввысь. Можно привести достаточно случаев, когда желание быть низвергнутым ввысь порождает особые образы, а небо предстает как поистине перевернутая бездна.
---
Когда воображаемое движение замедляется, оно создает земное существо, когда же воображаемое движение ускоряется, оно творит существо воздушное. Но поскольку сугубо динамическое существо обязано сохранять имманентность своего движения, оно не должно быть причастно движению, которое полностью его остановит или до беспредельности ускорит: для динамизированного существа земля и воздух неразрывно связаны.
---
Подданные царства — это минералы, как о них грезит материальное воображение. Поэтому и в кристалле, благодаря незримым узам, цвета неба сохраняются землей. Вы можете грезить «по-воздушному» о синеве сапфира, как будто в этом камне сгустилась небесная лазурь; вы можете грезить «по-воздушному» и об огне топаза, как будто топаз живет одной жизнью с заходящим солнцем. Вы можете также грезить «по-земному» о голубизне небес, воображая, что вы сгущаете небо в тигле ладони и оно затвердевает, становясь сапфиром. Земное и воздушное воображения объединяются, трудясь над кристаллами и драгоценными камнями; во всяком случае, они всегда наготове и поджидают восторженную или сосредоточенную душу, которая наделит их воображаемым динамизмом.
---
В одном и том же кристалле, стало быть, возникают двунаправленные вертикальные грезы, устремленные в глубины и взлетающие ввысь, — о земле и о воздухе. Велика та душа, которая удерживает их, подобно другим воображаемым объектам, в должном вертикальном положении, сохраняя их вертикальную мощь, — uno actu.
Иногда легкое нарушение равновесия или едва ощутимая дисгармония омрачает реальность нашего воображаемого бытия — и мы испаряемся или конденсируемся, грезим или мыслим. Если бы мы всегда могли воображать!


ВОЗДУХ : ВООБРАЖЕНИЕ

Воображение и Воля — суть два аспекта одной и той же глубинной силы. Воля развита у того, кто умеет воображать. С проясняющим воображением желание сочетает волю к воображению, к переживанию того, что мы воображаем.
---
Тот, кто поставит себе задачей приравнять жизнь к воображению, ощутит, грезя об уносящейся ввысь субстанции и живя жизнью воздушной стихии в своем вознесении, что он становится благороднее.
---
Не воображай, что взбредет в голову! Речь идет не о том, чтобы воображать что угодно. Напротив, эйфорический переворот сталкивается с трудной задачей: обеспечить единство воображения. Чтобы добиться этого единства, чтобы представить себе динамическую схему, ведущую к счастью, необходимо, стало быть, вернуться к одному из великих принципов материального воображения. Это недостаточное, хотя и необходимое, условие счастья. Мы не можем стать счастливыми, имея раздробленное воображение. Сублимация — позитивная задача воображения — не может быть случайной, разнородной, «точечной». Принцип успокоения должен окружить своим ореолом все страсти, даже имеющие отношение к силе.
---
Когда душа уже несколько подготовлена к свободе, после того как мы ее в какой-то степени избавили от бремени земных забот, можно начинать упражнение по воображаемому вознесению……….стремление к вершинам обретает истинную воображаемую значимость только в вознесении, заключающемся в отрыве от земли.
В воображении субъекта воздушная жизнь постепенно вытесняет земную. И тогда пациент ощущает благотворное влияние воображаемой воздушной стихии. Забыты тяжелые заботы, точнее говоря, их заменила своеобразная надежда, нечто вроде способности «сублимировать» будничную жизнь.
---
…….после каждого упражнения по воображаемому полету — после каждого часа полета , рекомендуется осторожный спуск, при котором грезящий должен вернуться на землю без тревог, без головокружения, без драм и падения……………грезящий надолго сохраняет впечатление, что он не полностью «спустился» и продолжает жить воздушной жизнью высокого полета.
---
Кажется, будто на вершинах, куда нас поднимает греза, появляется лазурь, а иногда и золотой отблеск. Часто грезовидец, самостоятельно, без всякого внушения переживая воображаемое вознесение, достигает некоей светозарной среды, оказавшись в которой он начинает воспринимать свет в субстанциальном аспекте. Светозарный воздух и воздушный свет посредством игры существительного и прилагательного обретают единство материи. У грезовидца возникает впечатление, будто он купается в уносящем его свете. Он ощущает синтез легкости и ясности и осознает одновременное избавление от веса и мрака плоти.
---
Если воображение — это поистине способность, формирующая человеческие мысли, то без труда можно понять, что передача мыслей на расстоянии может происходить лишь между двумя предварительно настроенными друг на друга воображениями.
---
Чтобы охарактеризовать эфирное состояние, достижимое в определенных видах воображаемого вознесения, мы осмелились бы говорить о некоем напряжении разрядки, о разрядке, достижимой с помощью неусыпного внимания, нацеленного на предотвращение всего, что может вывести нас из блаженного воздушного состояния.
---
Разве слово не проникнуто изначальной радостью? Если слово уповает, то оно полно бодрости. А если боится, то приходит в замешательство. Здесь, а не дальше, совсем рядом с поэтическим словом, в непосредственной близости от слова, несомого потоком воображения, нам и предстоит найти дифференциал психического вознесения.
---
В царстве воображения бесконечное есть сфера, где воображение утверждает себя как чистое воображение, где оно бывает свободным и одиноким, побежденным и победоносным, горделивым и трепещущим. И тогда образы начинают свой натиск и исчезают, они возносятся ввысь и разбиваются на лету. Так диктует свои законы реализм ирреальности. Мы понимаем образы через их преображение. Речь есть прорицание. Значит, воображение есть психологическое потустороннее. Оно принимает облик предвосхищающей психики, которая проецирует собственную сущность. В нашей книге «Вода и грезы» мы привели множество образов, в которых воображение проецирует на внешний мир глубинные впечатления. Изучая в настоящей книге «воздушный» тип психики, мы приведем примеры, где воображение проецирует все свое существо. Воспарив столь далеко и высоко, мы прекрасно узнаем себя в состоянии открытого воображения.
---
Если функция открытости, которая как раз и является функцией воображения, повреждена, то и само восприятие остается притуплённым.
---
Так, кажется, будто летящее существо неподвластно даже атмосфере; будто ради трансцендирования воздуха является некий эфир; будто какой-то абсолют завершает осознание нашей свободы. По сути дела, нужно ли подчеркивать, что в царстве воображения к существительному воздух ближе всего подходит эпитет вольный? Природный воздух — воздух вольный. Нам, стало быть, необходимо удвоить осторожность в восприятии банально переживаемого освобождения и слишком стремительного обращения к урокам вольного воздуха, освобождающего воздушного движения.
---
Приглашение к воздушному путешествию, если последнее, как и подобает, предполагает подъем, всегда неотделимо от впечатления легкости воспарения.
И тогда мы ощутим, что подвижность образов реализуется в той пропорции, в какой, проникаясь симпатией к феноменам воздушной стихии благодаря динамическому воображению, мы осознаем своеобразное облегчение, веселье и легкость. Воспарение станет тогда интимной жизненной реальностью. Реальная вертикальность войдет в саму систему психических явлений. Эта вертикальность — не пустая метафора; это принцип упорядоченности, закон преемственности, лестница, поднимаясь по которой, мы ощущаем ступени особого рода чувствительности. В конечном счете и жизнь души, и любые тонкие и сдержанные эмоции, и все надежды, и разнообразные опасения, и всяческие моральные силы, способствующие зарождению будущего, имеют вертикальный дифференциал во всем математическом объеме этого термина.
---
Итак, мы сформулируем первый принцип асцензионального (относящийся к вознесению или к восхождению) воображения: из всех метафор метафоры высоты, возвышения, глубины, снижения, падения являются аксиоматическими по преимуществу. Ничто их не объясняет, а они объясняют все. Проще говоря: если мы пожелаем их пережить, почувствовать, а в особенности сравнить, мы отдадим себе отчет в том, что они наделены неким существенным признаком и что они естественнее всех остальных. Они нас «заводят» больше, нежели метафоры визуальные и какие угодно сверкающие образы. И тем не менее язык им не благоприятствует. Поскольку язык — ученик форм, ему не так-то легко сделать живописными динамические образы высоты. А между тем образы эти обладают необычайной силой: они повелевают диалектикой энтузиазма и тревоги. Оценивание по вертикали настолько существенно и непреложно, а его первенство — столь неоспоримо, что стоит духу узнать его в непосредственном и прямом смысле, как он уже не сможет его миновать. Когда мы выражаем моральные ценности, без вертикальной оси нам не обойтись. А когда мы лучше уразумеем важность своеобразной поэтической и моральной физики, мы придем к следующему убеждению: всякая аксиологизация вертикальна.
Разумеется, встречается также и путешествие вниз; еще до вмешательства каких угодно моральных метафор падение представляет собой ежечасную психическую реальность. И мы можем изучать это психическое падение как часть поэтической и моральной физики. Психическая отметка непрестанно меняется. Общий тонус — эта динамическая данность, столь непосредственно явленная любому сознанию, — уже сам по себе «отметка». Если тонус повышается, человек немедленно выпрямляется. И как раз в путешествии ввысь жизненный порыв становится очеловеченным; иначе говоря, пути к величию формируются в нас. беря на себя задачу дискурсивной сублимации. По словам Рамона Гомеса де ла Серны, в человеке все — путь. Необходимо добавить: всякий путь дает совет восхождения или вознесения.
Позитивный динамизм вертикали настолько четок, что можно сформулировать афоризм: кто не поднимается, тот падает. Человек, будучи человеком, не может жить горизонтально. Его отдых и сон чаще всего являются неким погружением. Редко встречаются те, для кого сон — восхождение или вознесение. И они спят сном воздушной стихии, шеллианским сном, испытывая упоение стихом.
---
Воображаемый воздух, в частности, есть гормон, вызывающий наш психический рост.
---
Образы воздуха лежат на пути дематериализующих образов. Для характеристики образов воздуха нам зачастую будет трудно находить нужную меру: слишком много или слишком мало материи, и вот уже образ остается инертным или улетучивается, — два разных способа попадать мимо цели.
---
И есть ли такая тема, как изучение ускользающих образов? Ведь образы воздушного воображения либо испаряются, либо кристаллизуются. И нам предстоит улавливать их между двумя полюсами этой всегда активной амбивалентности.
---
Буйство, стало быть, остается чертой, плохо сочетающейся с воздушной психологией. Динамизм воздуха гораздо чаще является динамизмом легкого дыхания.


ВОЗДУХ : НЕБО

Впрочем, если мы действительно захотим вместе с Элюаром пережить посредством воображения и ради воображения чистое зрение, в течение нескольких часов глядя на нежную и тонкую голубизну неба, с которого изгнаны все объекты, мы поймем, что воображение воздушного типа действует в такой зоне, где значимости грезы и представления взаимозаменимы в своей минимальной реальности. Прочие виды материй вызывают затвердение объектов. К тому же мы чувствуем, что в сфере голубого воздуха мир больше, чем где-либо еще, проницаем для самых что ни на есть неопределенных грез. Именно здесь грезы поистине получают глубинное измерение. Под влиянием грез голубое небо «углубляется». Греза не любит плоских образов. И вскоре, как это ни парадоксально, у воздушной грезы только и остается, что глубинное измерение. Два других измерения, которыми забавляются грезы живописные и «нарисованные», теряют всякую онирическую ценность. И тогда мир поистине предстает по ту сторону зеркала без амальгамы. В нем есть воображаемая потусторонность, потусторонность чистая, но «этой стороны» нет. Сначала нет ничего, затем появляется глубокое ничто и, наконец, — голубая глубина.
---
Все те, кому по душе упрощенческие и упрощающие грезы «с размахом», глядя в небо, представляющее собой не что иное, как «мир прозрачности», поймут тщету «явлений». Для них наиболее реальным явлением будет прозрачность. Она преподаст им глубокий урок трезвомыслия. Следовательно, если мир — это воля, то голубое небо есть воля к трезвомыслию. «Зеркало без амальгамы», каким является голубое небо, пробуждает особый нарциссизм, нарциссизм чистоты, пустоты в ощущениях, свободной воли. В голубом и пустом небе грезовидец обнаружит схему «голубых ощущений» «интуитивного света», блаженства ясных чувств, поступков и мыслей. Нарцисс воздушной стихии глядится в голубое небо.
---
Неуловимый момент — превосходное время для глубинных движений души, и воздушные грезы умеют переживать его заново, возобновлять и восстанавливать. Даже созерцая «ярко выраженное» голубое небо, воздушная греза, самая доступная из всех грез, обнаруживает чередование тьмы и прозрачности, переживая ритм поочередного оцепенения и пробуждения. Голубое небо — это непрерывная заря. Его достаточно созерцать с полузакрытыми глазами, чтобы уловить момент, когда задолго до появления золотых солнечных лучей ночное мироздание становится воздушным. И как раз непрестанно переживая такую зарю и такое пробуждение, мы начинаем понимать, что значит «движение неподвижного неба». Как сказал об этом Клодель: «Неподвижного цвета не бывает». На голубом небе заметно движение пробуждения.
Если грезить о небесной голубизне в таком аспекте, она унесет нас в самую «гущу» стихий. Никакая земная субстанция не удерживает своих стихийных качеств с такой непосредственностью, как это делает голубое небо. Голубое небо — это поистине стихийный образ во всей выразительности термина. Это нестираемая иллюстрация голубого цвета. Первичной голубизной навсегда останется небесная. По выражению Клоделя, она предшествует слову. «Так или иначе, голубизна — это нечто стихийное и обобщенное, свежее и чистое, предшествующее слову. Она подобает всему обволакивающему и омывающему... Это одеяние Пречистой...»
Сплошное небо, голубое или золотое, порою грезится столь однородным, что кажется, будто оно растворяет все цвета в своем объединяющем цвете. И тогда голубизна становится настолько могущественной, что ассимилирует даже красный цвет.
---
То, что голубое небо представляет собой пространство, не дающее никакого повода для работы воображения, является причиной того, что в некоторых поэтических системах оно получает другое имя. Так, для Гёльдерлина небо бескрайнее, голубое и залитое солнцем называется эфиром. И эфир этот не соответствует пятой стихии, а попросту означает целебный и прозрачный воздух, воспеваемый под ученым именем. М-ль Женевьева Бьянки на этот счет не ошибается: эфир, душа мира, священный воздух — это «чистый и вольный воздух вершин, атмосфера, откуда к нам нисходят времена года и часы, облака и дождь, свет и молния; небесная голубизна — символ чистоты, высоты и прозрачности — это поливалентный миф.
---
 «О брат Духа, могущественно одушевляющий нас своим  пламенем, о священный Воздух! Как приятно думать, что ты, вездесущий и бессмертный, сопровождаешь меня, куда бы я ни шел». Эта жизнь среди эфира — возвращение под покровительство отца.
---
 «Я погружался в Бога, как атом, плывущий сквозь жару летнего дня, поднимается, а потом тонет и теряется в атмосфере и, став прозрачным, словно эфир, кажется столь же воздушным, как и сам воздух, и таким же светозарным, как свет»
---
….. у поэтов эфир не «трансцендентная» стихия, а всего лишь синтез воздуха и света.
---
И все же порою более насущные грезы вновь обретают очертания. Голубое небо тогда становится фоном, обосновывающим теорию о, так сказать, космическом homo faber'e, о демиурге, который грубо перекраивает пейзаж. В этой изначальной перекройке земля отделяется от неба. На фоне лазурного неба вырисовывается зеленый холм, как своего рода абсолютный профиль, как профиль, который невозможно ласкать и который уже не повинуется закону желания.
В космическом масштабе голубизна неба — это фон, придающий форму всякому холму.
---
Звездное небо — самое медлительное из движущихся явлений в природе. Это первое движущееся тело из тел медлительных. Эта медлительность сообщает всему характер плавный и спокойный. Она является объектом сцепления с подсознанием, что может производить необычное впечатление, впечатление тотальной воздушной легкости.
---
…….душевный подъем, навеваемый стихией воздуха на горных вершинах.
---
Мягкий сияющий свет звезд навевает, кроме прочего, одну из наиболее устойчивых и распространенных грез, грезу о взгляде. Все ее аспекты можно охватить одной формулировкой: в царстве воображения все, что блестит, становится взглядом. Наша потребность в близком общении столь велика, а созерцание настолько естественно превращается в доверие, что все, на что мы смотрим страстным взглядом, — в несчастье или охваченные желанием  — отвечает нам взглядом интимным, исполненным сострадания или любви. Когда же в безымянном небе мы «цепляемся» за какую-нибудь звезду, она становится нашей звездой, мерцает для нас, а вокруг ее огонька возникает нечто похожее на слезу: воздушная жизнь облегчает нам земные тяготы. И тогда кажется, будто звезда приходит к нам. Напрасно разум твердит нам, что она затеряна в беспредельности: греза об интимности приближает ее к нашему сердцу. Ночь изолирует нас от земли, однако приносит нам сны о единении с воздушной стихией.
---
Разумеется, для грез о чуде все стихии пригодны, и весь мир может оживать по велению магнетического взгляда. Но именно в случае облаков такая работа становится сразу и грандиозной, и легкой. В этих шаровидных скоплениях все вертится сколько душе угодно; скользят горы, обрушиваются, а затем и успокаиваются лавины, раздуваются, а затем и пожирают друг друга чудовища — вся вселенная упорядочивается по воле и воображению грезовидца.
---
Лепщик облаков с громадными руками может оказаться специалистом по воздушной материи……….— личность, «жаждущая схватить руками невидимый мир, [личность, которая] от этого не становится менее способной к самой что ни на есть воздушной и утонченной фантазии и к грезам, в высшей степени свободным от диктата земли».
---
На улице дети, женщины,
Подобные прекрасным облакам,
Собрались, чтобы отыскать свою душу,
И вышли из тени на солнце.

Тот, кто поймет этот стих динамически, ощутит, как его руки придают форму пуху. Сначала в один прекрасный летний день он достанет со дна корзины забытый клочок. В своих грезах о разбухании, о проникновении воздуха в слишком уж сгущенную материю он наполнит увеличивающуюся в объеме материю полагающейся ей дозой белого свечения; грезить он будет о ягненке, о ребенке, о небесном лебеде.
---
Когда мы, занимаясь самообразованием по темам воздушного воображения, прочтем такого рода страницы, где образы, возможно, покажутся чуть более назойливыми, чем необходимо, мы окажемся лучше подготовлены к наслаждению поразительно тонким воздушным очарованием «Прядильщицы» Поля Валери. Кажется, будто малая толика небесной материи сошла на землю поработать:

В синеве за оконным переплетом сидит прядильщица
Утомленная и упоенная лазурью...
Кустик и чистый воздух образуют живой источник
Стебель, у которого отдыхает бродячий ветер,
Склоняется, гордо приветствуя ее звездную грацию,
Посвящая свою великолепную розу
сидящей за старым веретеном…….

В каждой строфе — дуновение чистого ветерка, веяние голубого воздуха, отдыхающие клочья облаков...
---
В своем упоении динамизмом воображение пользуется облаками как эктоплазмой, повышающей наше чувство подвижности. В конечном счете ничто не может противостоять приглашению к путешествию, которое мы получаем от облаков, непрерывно проплывающих на большой высоте в голубом небе.
---
В другом стихотворении Сюпервьеля проворные люди, которым наскучило тяготение, грузят на облако всю вселенную:

 Три мачты взлетят с несколькими волнами по краям,
Деревушки взойдут на небо, водопои и прачки,
Поля злаков с тысячей усмешек маков;
Жирафы побегут наперегонки к щеткам облаков,
Слон вскарабкается на снеговую вершину воздуха;
В небесной воде засверкают морские свиньи и сардины,
И лодки поднимутся до самых улыбок ангелов...

Страница заканчивается пробуждением мертвых. Их влечет воздушная динамика живых, ведомых облаками, возносящимися в голубое небо. И тогда, как говорила графиня де Ноайль: «Лазурь, волна, почва, все взлетает».
---
Одно облако нас влечет, а другое — гнетет — и все это «просто так», без всяких объяснений. Гром вовсе не нужен для того, чтобы от туч — как во время зловещей бури в «Принцессе Малене» — содрогнулся весь проклятый замок, от «погреба до чердака». Темной тучи достаточно для того, чтобы беда нависла над всем мирозданием.
Чтобы объяснить ощущение удушья, причиняемое низким небом, мало связать между собой понятия «низкого» и «тяжелого». Причастность воображения здесь гораздо глубже; тяжелая туча ощущается как небесный недуг, как болезнь, сражающая грезовидца наповал и приносящая ему смерть.
---
Космическая греза в полумраке сновидений обладает своего рода первотуманностью, из которой извлекает бесчисленные формы. Если же грезовидец откроет глаза, он обнаружит на небе некое белое ночное тесто — еще более удобное, нежели облака, — и из него можно без конца творить миры. А между тем с какой же легкостью мысль эрудитов приняла космогонические гипотезы современной науки, согласно которым миры возникают из первотуманности! И какой успех вульгаризирующим книгам обеспечивает незамысловатый образ неба, где показаны вихри его туманностей! Причина здесь в том, что таким образам причастно динамическое воображение. Если звезды, которые часто сравнивают с золотыми гвоздиками, являются символами неподвижности, то туманность, например Млечный Путь — каковому внимательный взгляд обязан приписать такую же неподвижность, что и звездам, — сделалась в вечернем созерцании темой непрестанных деформаций. Ее образ контаминируется сразу и с облаком, и с молоком В этом млечном свете оживает ночь. В этом воздушном молоке зарождается воображаемая жизнь. Лунное молоко омывает землю, молоко же Млечного Пути остается на небе.
---
Д'Аннунцио («Мертвый город». Акт III. Сц. II), говорит, что нам кажется, будто «Млечный Путь трепещет на ветру подобно длинному покрывалу». Любое большое и бесформенное скопление производит впечатление чего- то кишащего. И Виктор Гюго назвал Млечный Путь «небесным муравейником».


ВОЗДУХ : ВОЗДУШНОЕ ДЕРЕВО

Одни — вроде Шопенгауэра — грезят о подземной жизни сосны. Другие — о гневном шелесте игл и шуме ветра. Иные ярко ощущают победу воды в жизни растения; они «слышат», как древесные соки вздымаются вверх по стволу. При таком преувеличенном ощущении растительной жизни герой одного романа Герхардта Гауптмана «дотрагивается до ствола каштана» и чувствует, как «от этого в нем поднимаются питательные соки». Есть и такие, кто как бы инстинктивно ощущает, что дерево — отец огня; они без конца грезят о горячих деревьях, в которых готовится блаженство горения: о потрескивающих в костре лаврах и самшитах, об извивающихся в пламени побегах виноградной лозы, о смолах, материи огня и света, — их аромат сам по себе жжет знойным летом.
---
Дадим своему воображению возможность свободно грезить и переживать свои образы — и постепенно мы ощутим в самих себе, что дерево, существо статическое par excellence, получает от нашего воображения чудесную динамическую жизнь. Глухой, медлительный, необоримый порыв! Покорение легкости, создание летающих предметов, воздушных и трепещущих листьев! О как же любит материальное воображение это всегда прямое существо, это существо, которое никогда не ложится! «Только дерево и человек в природе вертикальны: они образуют один тип существ». Дерево — всегдашний образец героической прямизны: «Что за Эпиктеты эти сосны... Как мучит жажда жизни этих тощих рабов, и как они умеют выглядеть довольными судьбой в беде!». Этот-то вертикальный динамизм и формирует фундаментальную диалектику растительного воображения, диалектику дерева и травы Какими бы распрямленными ни выглядели зонтичные в пору сенокоса, они не нарушают горизонтальной линии большого луга. Когда все они в цвету, они выглядят, словно пена моря зелени, плавно колышущейся утром. Только дерево, с точки зрения динамического воображения, решительно сохраняет вертикальное постоянство.
---
Человек, как и дерево, — существо, в котором смутные силы обретают единство в несгибаемости. Чтобы начать грезить о воздухе, вертикальное воображение от них больше ничего не требует. Впоследствии в такой непреложной вертикализации все упорядочивается.
---
…..вегетализм вершин прекрасно демонстрирует, что, с точки зрения Мориса де Герена, воображение представляет собой жизнь на высотах. Дерево помогает поэту «победить высоту», преодолеть вершины, начать жить в воздухе, жить воздушной жизнью.
---
…..дерево соединяет адское с небесным, воздух с землей; оно раскачивается ото дня к ночи и от ночи ко дню. Его раскачивание, к тому же, преувеличивает масштабы бури: верхушка клонится аж до лужайки! И потом, с какой же силой идеальный обитатель ветвей мгновенно возвращается на голубое небо!
---
О древесной жизни мы часто грезим, и грезим мы о ней всегда одинаково. Это одна из значительнейших естественных грез1. Ей свойственны одновременно и какое-то особое одиночество, и сцепленность с чисто динамической воздушной жизнью.
---
Итак, дерево дает нам сложнейшие образы психологии вертикальной жизни. Порою дерево — прямая, перпендикулярная горизонтальной плоскости, лежащая в плоскости вертикальной; она направляет грезовидца воздушной стихии. Чем больше дерево обособлено, тем острее ощущается вертикальное воздействие его созерцания.
---
Даже орешник, деревце приземистое и «поворачивающееся во все стороны», возникает в душе грезовидца воздушной стихии именно тогда, когда оно … смакует весь небосвод.
В тихую погоду тысячи листьев, тысячи ладоней приходят в движение — как будто в обновленном сердце одушевляется тысячекратная воздушная нежность.
---
Когда знакомое дерево, это безликое существо, предстает вечером в легкой дымке, оно обретает новое выразительное качество, даже неявные оттенки которого обладают значительной мощью. Так, Жоашен Гаске, грезя в сумерках, в воздухе, отдыхающем от буйства прованского солнца, в миг, когда закончилась пылкая борьба зелени и золота, пишет: «Просвечивающая плоть вещей окружает видимости ореолом и перемешивает их. Из-под корней деревьев улетучивается их идея. Луна озаряет море, подобная более непорочному солнцу».
---
«Это дерево жило всеми изливающимися из него силами; оно по-своему стремилось овладеть небом и призывало всю природу в свидетели своего пыла. Чтобы вознестись на простор небес и завоевать его, оно описывало в воздухе движения, исполненные величественной грации, и его гордый и нетерпеливый ствол разделялся на такое количество ветвей, какое было ему необходимо, чтобы поглощать пищу из воздуха и превращать ее в красоту. Над деревом виднелась его голова, напоминающая букет и закругленная в подражание небосводу..»
---
……дерево в бурю похоже на чувствительную антенну, оно передает начало драматической жизни равнины.
---
«При виде обдуваемого ветрами дерева на горе мы не можем оставаться бесчувственными: эта картина напоминает нам человека, чей печальный удел — осаждающие его печальные мысли». И как раз простота этого зрелища приводит в волнение наше воображение. Но каким бы глубоким ни было впечатление, выразительный смысл самого дерева, клонящегося в бурю, незначителен! Наше сердце содрогается от переживания симпатии. Созерцая эту картину, мы понимаем, что боль разлита по космосу, что борьба происходит в самих стихиях, что воли разных существ противоположны друг другу, что покой — не более как эфемерное благо. Страдающее дерево довершает картину вселенской боли.
---
……..космологическое дерево……….
«В бездне, у которой нет основания, царь Варуна воздвиг вершину небесного древа». Хваткой своих корней дерево как будто держит всю землю, а его вознесение на небо обладает силой поддерживания мира...


ВОЗДУХ : ВЕТЕР

Если мы сразу же перейдем к крайне динамичному образу неистового воздуха и войдем в космос бури, то увидим, как накапливаются впечатления большой психологической чистоты. Похоже, что безмерная пустота, внезапно находя для себя действие, становится особенно чистым образом космического гнева. Можно сказать, что яростный ветер представляет собой символ чистого гнева, беспредметного гнева без всякого повода. Великие писатели, изображавшие бурю, такие как Джозеф КонрадА («Тайфун», «Буря»), любили этот ее аспект: бурю, происходящую просто так, без всякой подготовки. Постепенно этот образ превратился в стертое клише: мы говорим о ярости стихий, но не переживаем ее стихийной энергии. «Переворачиваемые» бурею лес и море иногда перегружают грандиозный и простой динамический образ урагана. В неистовом воздухе мы можем уловить стихийную ярость, которая вся — движение и ничего, кроме движения.
---
Неистовый ветер — это ярость, которая находится везде и нигде, рождается и возрождается сама собой, вертится и переворачивается. Ветер угрожает и завывает, но обретает какую-то форму лишь тогда, когда встречается с пылью; когда он видим, он превращается в жалкое убожество. Все его воздействие на воображение состоит в сугубо динамической сопричастности; фигуративные образы ветра относятся, скорее, к его производным аспектам.
---
В динамическом воображении все оживает, ничто не застывает. Движение творит бытие, вихревой воздух создает звезды, крик приносит образы, творит слово и мысль. Посредством гнева мир создается как вызов. Гнев творит динамическое бытие. Гнев есть зачинающее действие. Каким бы осторожным ни было действие, каким бы коварным оно ни обещало стать, прежде всего ему необходимо переступить «небольшой» порог гнева. Гнев — это боевитость, без которой никакие впечатления не оставляют на нас отметин; гнев — условие активного впечатления.
---
Слух — чувство более драматичное, чем зрение.
В грезах о буре образы порождает не око, а пораженное ухо. Мы непосредственно участвуем в драме неистового воздуха.
---
Так в вихрях урагана происходит нагромождение чудовищных и пронзительно кричащих существ. Но когда мы захотим как следует понаблюдать за порождением этих воображаемых тварей, мы вскоре признаем, что творящая их сила — это гневный крик. И притом не крик, вышедший из глотки животного, а вопль бури. Уранида произошла от всесотрясающего вопля бушующих ветров. Наблюдая ее генезис в космологических преданиях, мы присутствуем при возникновении некоей космологии крика, т.е. космологии, которая «изготавливает» сущее вокруг крика. Крик есть сразу и первая вербальная реальность, и первореальность космогоническая.
---
Декаор обратил внимание на странную позицию, когда наше воображение при созерцании бури само возбуждает драму, которой страшится, — «когда душа и природа возвышаются во весь рост и смотрят друг другу в лицо». В этой обыкновенной конфронтации кроткий Морис де Герен познаёт впечатления творческого гнева: «Когда я наслаждаюсь своеобразным блаженством в ярости, я могу сравнить свою мысль (это почти безумие) лишь с небесным огнем, трепещущим на горизонте между двумя мирами» . Вот действительно воздушный гнев, который не разрушает на земле ничего, но от которого содрогаются самые сокровенные фибры души, когда у нас нет ни малейшей причины гневаться.
---
Каждая фаза ветра обладает собственной психологией. Ветер возбуждается и впадает в уныние. Он то кричит, то сетует. От неистовства он переходит к подавленности. Само неровное и не приносящее облегчения дыхание связано с образом тревожной меланхолии, которая совсем не похожа на удрученность.
---
Сказка об адской погоне — это не сказка о видимом. Это сказка ветра. Менеше упоминает легенды Страны Галлов об «адских псах, которых также называют небесными псами... Часто слышно, как они устраивают погони в воздухе... Одни говорят, что эти животные белые и с красными ушами; другие же, напротив, утверждают, что они совершенно черные. Возможно, они обладают природой хамелеона, который, как и они, питается воздухом».
---
С образами адской погони Шварц сочетает образ «охотниц с волосами в виде змей». «Воображаемый» анализ представления об Эринниях может исходить из этого сближения. Такой анализ должен уловить образ в момент его формирования, схватывая минимум необходимых черт — и, естественно, избавляясь от всех уроков традиции: тогда бегущая фурия — не иначе как яростный ветер. И что же она преследует? А что — ветер? Вопрос, лишенный смысла для чисто динамического воображения ярости. Устами Ореста автор говорит: «Вы их не видите... но я-то вижу... они преследуют меня». Как и адская погоня, Эринния объединяет в себе преследующее и преследуемое. И этот синтез, осуществленный в динамическом первообразе, имеет далеко идущие последствия. Он как будто в состоянии объединить угрызения совести и месть: настолько велико несчастье, которое приносит ветер.
---
Впрочем, душа, любящая ветер, живо стремится к четырем небесным ветрам. Для многих грезовидцев четыре стороны света являются по преимуществу четырьмя родинами великих ветров. Нам кажется, что четыре великих ветра во многих отношениях служат основанием космической Четверки. Они выражают двойственную диалектику тепла и холода, сухости и влаги.
---
«Если я люблю, обожаю и безудержно воспеваю Ветер,
И если я из него пью текучее и живое вино
До самых осадков,
То это потому, что он расширяет всё мое существо,
и потому, что перед тем, как
Проникнуть сквозь мои легкие и через мои поры
До самой крови, которою живет мое тело, —
Своей грубой силой или глубокой нежностью
В безмерных объятиях он сжал мир.»
---
Встречать трудности «в лоб» означает не упираться упрямым лбом, выполняя работу земной стихии; не означает это и лавирования, свойственного «уклончивому» мореплаванию; это значит поистине шагать, подставляя лицо ветру и бросая вызов его могуществу.
---
Ницше терпеливо муштровал свою волю к власти долгими походами в горы, жизнью на вершинах, открытых семи ветрам. На вершинах же он возлюбил:
Суровое божество дикой скалы.
Мысль на ветру, саму ходьбу он превратил в битву. Лучше сказать, ходьба и есть его битва. Именно она придает Заратустре энергичную ритмичность. Говорит Заратустра, не сидя на месте, и не уподобляется перипатетикам, которые разговаривали, прогуливаясь. Учение свое он возвещает, энергично шагая. Он бросает его четырем небесным ветрам.
И какая же это легкая бодрость! Против ветра — чуть ли не любая битва окажется беспроигрышной. Герои ветра, опрокинутый шквалом, станет самым смешным из всех возможных побежденных. Герой, провоцирующий ветер, не принимает девиз тростника: «Гнусь, но не ломаюсь», ибо это девиз пассивный, советующий подождать, склониться перед силой. Но это не активный девиз ходока, ибо бесстрашный ходок склоняется лишь вперед, навстречу ветру, против ветра. Палка его пронзает ураган, продырявливает землю, рубит шквал, словно сабля. С динамической точки зрения, ходок против ветра — противоположность тростнику.
Больше печали: рыдания, исторгаемые у ходока северным ветром, — более искусственные, внешние, менее грустные. Это не женские слезы. Слезы воинствующего ходока льются не от мук, они текут от ярости. Гневом они отвечают на гнев бури. Побежденный ветер их осушит. Предаваясь выжиданию в духе д'Аннунцио, ходок, возбужденный своею битвой, дышит «серным воздухом урагана».
Задрапированный в бурю ходок с легкостью становится символом вроде Ники Самофракийской! Он ощущает себя флюгером, вымпелом, знаменем. Он — знак храбрости, свидетельство силы, захват пространства. Так развевающийся на ветру плащ превращается в своего рода неприступное знамя, неотделимое от героя ветра.

Поход против ветра, поход в горы — это физическое упражнение, несомненно, наилучшим образом помогающее преодолеть комплекс неполноценности. И точно так же бесцельная ходьба, ходьба чистая, словно чистая поэзия, неизменно дает непосредственное ощущение воли к власти. Это воля к власти в дискурсивномА состоянии. Великие застенчивые и есть великие ходоки; на каждом шагу они одерживают символические победы; и каждым ударом трости они компенсируют свою робость. Вдали от городов, вдали от женщин, они ищут одиночества на вершинах: «Беги, мой друг, беги в свое одиночество» (Fliehe, mein Freund, in deine Einsamkeit). Беги от борьбы против людей — для обретения борьбы чистой, борьбы против стихий. Иди учиться борьбе, борясь с ветром. И Заратустра заканчивает строфу так: «Беги ввысь, где веет резкий и сильный ветер».
---
Взаимоотношения между ветром и дыханием заслуживают подробного исследования. Эту столь важную физиологию воздуха мы находим в индийской мысли. Дыхательные упражнения, как известно, имеют в ней моральное значение. Это подлинные ритуалы, устанавливающие отношения между человеком и вселенной. Ветер с точки зрения мира и дыхание с точки зрения человека знаменуют собой «расширение бесконечных вещей». Они уносят вдаль глубинную сущность того и другого, делая их причастными всем силам мироздания. Так, в Чхандогья-Упанишаде читаем: «Когда исчезает огонь, он уходит в ветер. Когда исчезает солнце, оно уходит в ветер. Когда исчезает луна, она уходит в ветер. Так ветер поглощает все вещи... Когда засыпает человек, его голос уходит в дыхание, и туда же уходят его зрение, его слух, его мысль. Так дыхание вбирает в себя все».


ВОЗДУХ : ДЫХАНИЕ СЛОВА.МОЛЧАНИЕ

Стоит произнести некоторые слова, стоит даже их прошептать, как в нас утихнут все тревоги.
---
….попытаемся всю свою суть вложить в молчание — будем слушать только свое дыхание — станем воздушными подобно своему дыханию — не будем издавать шумов, кроме дыхания, легкого дыхания — будем воображать лишь слова, образующиеся при нашем дыхании... Когда нас покидает душа дыхания, мы слышим, как произносится слово «âme» (душа). Закрытое а (â) — гласный вздоха, слово «âme» «накладывает» чуточку звучной субстанции на выдыхаемый гласный, малую толику текучей материи, наделяющей реализмом последний вздох...
И вот это качество крайней степени выдоха, которое мимология закрепляет за словом «âme», возможно, легче будет понять, если мы пожелаем как следует поупражняться в ощущении любопытной дыхательной диалектики слов «vie» (жизнь) и «âme».
---
Так попытаемся же согласовать свой слух, свой грезящий слух, с этим беззвучным внутренним голосом, с этим чисто воздушным голосом, с голосом, который звучал бы приглушенно, даже заставив вибрировать голосовые связки и которому для говорения необходимо лишь дыхание. При такой полной покорности воздушному воображению мы услышим, как в самом дыхании — даже перед тем, как о них помыслить, — произносятся два слова: vie и âme, vie на вдохе, âme на выдохе. Vie — это слово вдоха, âme — слово выдоха.
В упоении воздушным воображением, делая упор именно на его космической роли, в двойственной мимологии слов vie и âme мы можем найти воображаемую тему дыхательных упражнений. Вместо того чтобы дышать «безымянным» воздухом, мы будем вбирать в себя полной грудью слово vie и плавно отдавать вселенной слово âme. И тогда дыхательные упражнения перестанут быть «включением» машины, управляемой руководством по гигиене, и станут функцией жизни вселенной. В таком случае день, ритмизованный вдохом-выдохом vieâme, vie—âme, vieâme, сделается вселенским днем. В хорошо себя чувствующей вселенной живет поистине воздушное существо. Между вселенной и дышащим существом такие же отношения, как между «здоровьем составляющим» и «здоровьем составляемым». Прекрасные образы воздуха наделяют нас жизненной силой.
---
Воздушное воображение требует первозданных интуиций. Ему нужны истины дыхания, сама жизнь говорящего воздуха. Хотим мы того или нет, воздушная материя льется во всех стихах, — и это не материализованное время, как и не живая длительность. Она имеет такой же конкретный смысл, как и воздух, которым мы дышим. Стих есть дыхательная (pneumatique) реальность.
---
Итак, совет достигнуть молчания выражается посредством воли, стремящейся приобщиться к воздушной стихии, порвать с чересчур изобильной материей или навязать материальному изобилию сублимации освобождение, подвижность. Благодаря грезам о воздухе все образы становятся возвышенными, свободными, подвижными.


OUTRO :

Какой-то тайный эфир в моих костях
Делает меня легким, подобным птице.

Активная медитация, действие, которому сопутствует медитация, неизбежно представляет собой работу воображаемой материи нашего существа. Осознание силы внутри нашего существа бросает нашу сущность в горнило преображения. В этом тигле мы становимся субстанцией, которая кристаллизуется или подвергается сублимации, выпадает в осадок или поднимается ввысь, обогащается или облегчается, сосредоточивается или испытывает восторг. Когда мы отнесемся с некоторым вниманием к субстанции нашего медитирующего существа, мы обнаружим два направления динамического cogito, сообразно которым наше существо ищет богатство или же свободу. Любая система оценок должна учитывать эту диалектику. Чтобы оценить значение других существ, для начала нам нужно наделить ценностями собственное бытие. И как раз поэтому образ тяжести столь важен для философии Ницше. Недаром фраза «я мыслю, следовательно, я взвешиваю»А основана на глубокой этимологии. «Cogito» весовое — первое из всех динамических «cogito». С этим-то весовым «cogito» и следует соотносить все наши динамические значимости. В этой-то воображаемой оценке нашего бытия мы и обнаруживаем первые значащие образы. Если, наконец, мы представим себе, что суть всякой значимости состоит в оценивании, т.е. в обмене ценностями, мы уразумеем, что образы динамических значимостей находятся у истоков всяких оценок. Насколько же полезны для изучения этого оценивающего «cogito» крайности диалектики обогащения и освобождения в том виде, как их индуцирует воображение земли и воздуха, когда первое грезит о том, чтобы ничего не потерять, а второе — о том, чтобы все отдать! Вторая наклонность встречается реже. Описывая ее, всегда подвергаешься риску написать легкомысленную книгу; против тебя будут все, кто ограничивает реализм земным воображением. Похоже, что для земного воображения «отдавать» всегда означает «бросать на произвол судьбы», а «становиться легким» — всегда «терять субстанцию или тяжесть». Но все зависит от точки зрения: тот, кто богат разными видами материи, зачастую беден движениями. Если материя земли — в ее камнях, солях, кристаллах, глинах, минералах и металлах, — служит опорой нескончаемых воображаемых богатств, то в динамическом отношении она порождает наиболее инертную из грез. Для воздуха и огня — стихий легких — напротив, характерна «роскошь» динамики. Реализму психического становления необходимы уроки эфира. Нам даже представляется, что без воздушной тренировки, без обучения легкости не могла бы развиваться человеческая психика. По меньшей мере, без эволюции воздушной человеческая психика только и ведала бы, что эволюцию, осуществляющую прошлое. Основание будущего всегда требует образов полета. Именно в этом смысле мы трактуем превосходную формулу Жан-Поля, который в «Гесперусе», самой воздушной из всех своих книг, писал: «Чтобы преобразиться... человек должен вознестись»/
---
Обратимся к алхимикам. Для них трансмутировать означает доводить до совершенства. Золото, к примеру, есть металлическая материя, поднявшаяся на высшую ступень совершенства. Свинец и железо — металлы «подлые» и косные, ибо они нечисты. На их долю выпадает разве что грубая жизнь... Они недостаточно долго созревали в земных недрах. Разумеется, шкала совершенства, поднимающаяся от свинца к золоту, затрагивает не только ценность металлов, но и жизненные ценности. Тот, кто будет производить философское золото, философский камень, познает также и секрет здоровья и молодости, тайну жизни. Сущностной характеристикой ценностей является их размножение.
В сущности, для алхимика дистилляция представляет собой очищение, «возвышающее» субстанцию путем устранения ее примесей. Однако здесь присутствует одновременность подъема и спуска, которых нет в образе водяной струи: возвышение и облегчение достигаются в соответствии с глубокой формулой Новалиса urto actu. В продолжение всей возгонки происходит, по выражению алхимиков, еще и «осаждение». Повсюду и в едином процессе нечто поднимается именно потому, что другое опускается.
Противоположно направленные грезы, когда о воображении можно сказать, что в нем нечто опускается, потому что другое поднимается, встречаются реже. Они характеризуют алхимика, причастного воздушной стихии больше, нежели земной. Но, как бы там ни было, алхимическая дистилляция (равно как и сублимацияА) зависит от двустихийного материального воображения земли и воздуха.
Коль скоро это так, для достижения чистоты посредством дистилляции или сублимации алхимик должен полагаться не только на могущество воздуха. Ему необходимо вызвать действие и некоей земной силы, чтобы примеси, связанные с земной стихией, выпали в осадок по направлению к земле. Если таким путем активизировать осаждение, оно будет благоприятствовать возгонке. Чтобы способствовать этому воздействию земной стихии, многие алхимики добавляли примеси в очищенную субстанцию. Они загрязняли, чтобы лучше очистить1. Отягощенная добавкой земного элемента, очищаемая материя подвергнется более упорядоченной дистилляции. Чистая субстанция, привлеченная чистотой воздуха, с большей легкостью поднимется ввысь и увлечет с собой меньше примесей, если земля, эта нечистая масса, энергично заберет примеси вниз. Вот оно, состояние духа, вот они грезы, до которых нет дела современным дистилляторам! Можно сказать, что современные процессы дистилляции и сублимации — это операции с одной стрелкой, направленной вверх (), тогда как в алхимической мысли обе они — операции с двумя разнонаправленными стрелками (↓↑), где две стрелки мирно сочетаются как два противоположных порыва.
Эти две стрелки, сочетающиеся для того, чтобы разойтись, с нашей точки зрения, представляют тип сопричастности, который можно как следует пережить лишь в грезе: активную сопричастность с двумя противоположными качествами. Такая двойная сопричастность, свойственная одному процессу, соответствует подлинному манихейству движения. Цветок и его воздушный аромат, завязь и ее земная тяжесть формируются вместе и противоположно направлены. Признаком любой эволюции является двунаправленность судьбы. Яростные силы и силы успокаивающие обрабатывают как минералы, так и человеческое сердце. Все творчество Якоба Бёме состоит из грез, раздираемых между силами воздушными и земными. Поэтому Якоб Бёме — моралист металла. Этот «металлический» реализм добра и зла задает меру универсальности образов. Он позволяет нам понять, что образы повелевают сердцем и мыслью.
Нам, следовательно, представляется, что образ материальной сублимации в том виде, как его переживали целые поколения алхимиков, может объяснить динамическую двойственность, когда материя и порыв действуют в противоположных направлениях, непрестанно оставаясь неразрывно слитыми. Если действие эволюции осаждает материю ради всплывания и борется с уже материализованным результатом предшествовавшего порыва, то это действие с двумя разнонаправленными стрелками. А чтобы как следует воображать, требуется двоякая, разнонаправленная сопричастность. Только материальное воображение, грезящее о материи под оболочкой форм, может, объединяя земные образы с воздушными, вырабатывать воображаемые субстанции, в которых оживают два вида динамизма жизни: динамизм сохраняющий и динамизм преображающий. Во всех случаях мы придем к одним и тем же выводам: воображение движения требует воображения материи. К чисто кинематическому описанию предмета — будь оно даже описанием движения метафорического — следует непременно присовокуплять динамическое рассмотрение материи, обрабатываемой движением.
На том же алхимическом образе может основываться и метафизика свободы. Действительно, эту метафизику не может удовлетворить «линейная» судьба, когда человек находится на перепутье и воображает, что он свободен пойти налево или направо. Стоит ему якобы сделать выбор, как весь путь, по которому он последует, обнаружит свое единство. Мыслить в таких образах означает создавать психологию нерешительности вместо психологии свободы. Здесь опять же следует преодолевать описательное и кинематическое изучение свободного движения, чтобы добиться динамики освобождения. Мы должны вовлекать самих себя в свои образы. Это как раз и есть динамика освобождения, одушевлявшая алхимические грезы в продолжение длительных процессов сублимации. В алхимической литературе несть числа образам металлической души в путах нечистой материи! Чистая субстанция есть летящее существо: ей нужно помочь расправить крылья. Во всех обстоятельствах с техникой алхимического очищения можно сочетать образы освобождения, в которых воздушное выделяется из земного и наоборот. В алхимии существует тотальное соответствие между освобождением и очищением. Это две ценности, а точнее говоря, два способа выражения одной и той же ценности. Следовательно, они могут истолковывать друг друга на вертикальной оси ценностей, каковую мы ощущаем в действии в утонченных образах. Алхимический образ активной и непрерывной сублимации предоставляет нам поистине дифференциал освобождения, он напоминает трудную, упорную дуэль воздушного и земного. В этом образе сразу, в одно и то же время, воздушная материя становится вольным воздухом, а земная — косной землей. Никогда и никто лучше алхимиков не ощущал, до чего неразрывно слиты эти два разветвляющихся процесса становления.
Тут нужно вовлечься в материальные соответствия: например, между дрожжами и разбуханием, между тестом и дымом. Такова жизнь качеств в том виде, как она известна и любима, когда душою алхимика мы следим за появлением нового цвета. Глядя на черную материю, мы уже предсказываем появление легкой белизны. Это встает заря, вот оно, освобождение. В таких случаях любой хотя бы слабый просвет навевает мгновение надежды. А значит, одно упование на свет активно разгоняет черноту. Повсюду, во всех образах отражается динамическая диалектика воздуха и земли. Как писал Бодлер на первом листке «Моей обнаженной души»: «Об испарении и централизации Я. Вот в чем все дело».